зеки
 Юрий Екишев

Свобода, воля – дорогой дар, который, как воздух: не замечаешь, когда им дышишь вволю. Многие полагают, что свобода, – это возможность делать что угодно в любом направлении. Но только в заключении, в заточении, в пещере понимаешь, какая это иллюзия: можно и свободным быть, будучи замурованным в четырех стенах, и рабом на "воле".

 

В Псково-Печерской лавре были отшельники, которые сами откапывали себе кельи в глубине пещер, а для связи с миром оставляли во вновь замурованной стене своего последнего земного пристанища отверстие размером в кирпич. В это отверстие им подавали еду или нечто необходимое. Иногда приходили к этому оконцу, а оно уже заложено изнутри. И это были не какие-то незаметные никчемные бездельники – это были лучшие, добровольно избравшие этот тесный путь.

 

Вынужденная изоляция – другое дело. Здесь рвутся сердца, разыгрываются маленькие трагедии и драмы. Здесь – заключенный в непрочную бетонную коробку с метровой толщины стенами опаснейший ядерный материал – люди. Его пытаются захоронить, как чернобыльский могильник. Общество – неосознанно, инстинктивно, а верхушка власти – вполне осознанно и цинично, отстраненно наблюдая, как эта мясорубка перемалывает Россию, превращая народ в фарш, в нарезку из "ментов", "пацанов", "мусоров", "обиженных", "людей в законе", "первоходок", "откинувшихся или нагнанных", "фартовых" и невезучих, "закрытых по безику (беспределу)", "шерстяных", "черных" и "красных" – всех виновных или безвинно осужденных, заслуженно страдающих или случайно попавших в переплет...

 

Россия в неволе... Каждый ее житель связан кровными узами с этими, постоянно растущими и стимулируемыми к новому злокачественному росту, лагерями антагонистов. И чем больше ядерного топлива внутри неуправляемого могильника, тем больше нужно цемента на заплаты. Иначе – неконтролируемый, слепой и беспощадный взрыв, которого нужно обязательно избежать. Вот порочная чернобыльская логика, внушаемая обществу "разбитых фонарей", живущему "тайнами следствия", встающему в стойку, когда "суд идет". Бесконечный криминальный тупик... Но правда ли, что Россия так криминальна, что не может без "чрезвычайных происшествий" и "дорожных патрулей"? Мы обречены на десятилетия криминальной агонии – так ли это?.. Какой бы ни был здесь человек – злой, весёлый, спокойный, – во сне у всех лицо страдальческое, скорбное. Какой бы ни был заправский матерщинник, а закрыл он глаза, и – зачастую проглядывает плохо прикрытое детское чувство беззащитности...

 

Кража сотового телефона – самая, пожалуй, популярная сегодня статья. Самая яркая иллюстрация нашего безумного правосудия в 21 веке... Украл, предположим, студент медколледжа Антоха с подельниками какую-нибудь простенькую "Моторолу" (красная цена у таксиста – 1000 рублей, не больше, и то, если модель не сильно устаревшая) или, например, вязаную шапку (на рынке – гирлянды подобных, все по 200 руб.). Что ждет Антоху? Ну, взяли их, скажем, тёпленькими – не успели ничего продать, всё вернулось "терпиле" в первоначальном средне-убогоньком виде. Ладно, определяют их сначала в дежурку, через 3 часа (сильно бить и не били – сами трепались и геройствовали по пьяни) – в ИВС. Далее уже, как говорится, возможны варианты. Если кто-то из подельников "вымочил заднюю" и пошёл "на сделку с правосудием" (а попросту – вчистую сдал остальных), то идёт на подписку (под неслышные ему проклятия остальных). Остальные после выписанной судом санкции на арест – на пару месяцев в СИЗО. Здесь наш Антоха "определяется" – ляпнул где-то мимоходом, что "был в охранниках" и "имеет право на ношение", хотя на самом деле не был. Но "съезжает" – ляпнул это оттого, что хотел показать собственную значимость (практически у всех есть такой соблазн при первом появлении здесь). Ну, хорошо, "съехал", объяснился: не был, не состоял, подельников не сдал, заявлений никогда ни на кого не писал, "терпилой" не был, "перцем не банчил" (не барыжничал), со шлюхами не целовался и так далее – остается Антошка-картошка в людской хате. А иначе – в "шерсть", шерстяную хату для БС–ников (бывших служащих сотрудников и иже с ними, "прокаженных"). Там, может, и нет такой жесткой и устоявшейся иерархии, как в людской хате (которую даже конвой называет "нормальной"), но она есть, держится исключительно на силе, сидеть там не то что сложнее, а гораздо сложнее – и для навсегда испорченной биографии, и просто потому, что нет "дороги" – связи с другими "катерами".

 

"Дорога", связь – то, что зачастую коренным образом может повлиять на твою судьбу. Без "дороги" не свяжешься с подельником или попросту будешь страдать, потому что спички закончились, конфет захотелось или бубликов в баланду добавить. "Дорога" – это жизнь, которая держится на системе "цинков" – специальных условных знаков, отстукиваемых в соседние камеры, разговоров через "дальняк" и систему разного рода материальных составляющих. В первую очередь, нитей – "контролек", "тропинок", "коней", сплетенных из распущенных носков, свитеров, даже ремней спортивных сумок. Наверное, во многом именно поэтому хаты для БС-изоляции и называют "шерстью". Там ходят в свитерах, не распуская их...

 

Итак, Антошка "определился" – "не был", "не состоял", "не имел". Но это еще не всё – новичок, пока не обжился, не понял что к чему, не свыкся со своей судьбой, своим всё ещё слишком длинным, ещё "вольным" языком способен легко испоганить свою жизнь практически навсегда. Например, идёт по телевизору одна из современных "культовых картин" "Криминальное чтиво". Десяток раз, в разных вариантах и переводах, по телику и на диске, Антоха смотрел, как Бутч валит педиков, спасает Нигера, как Траволта "вмазывается" и танцует. Уже почти наизусть выучены жесты, выражения, все это на воле так легко, так безобидно. Миловидная француженка (Антоха все забывает, как ее имя) невинно просит Бутча доставить ей наслаждение языком: "сначала ты, нет ты…" И Антошка наш, не чувствуя опасности, осмелев, комментирует вслух для всей хаты: "Да я бы эту "пилотку" поношенную и трогать бы не стал" (героине за 20, а Антохе только исполнилось девятнадцать…)

 

И все. Попался Антошка через легкомысленный, бездушный, вольный "разговорчик". "А что, бобра сейчас попробовал бы?.." – и уже определен в "обиженные", спит на полу на голом матрасе, драит до блеска каждое утро "долину" (отхожее место), стирает чужое белье, и так далее – поражен во всех правах. И не на время – эта печать на всю дальнейшую лагерную жизнь (а она, если пошла по кривой, скорее всего, будет такой и далее, вероятность очень высока) – возможно, до самой своей бесславной смерти. Не интересует никого – было это, не было: попал Антоха, повёлся на легонький базар, и теперь это уже не Антоша, а какой-нибудь "Покемон", "Покер", "Полу-покер", или еще какое подобное существо с соответствующей званию "погремухой"…

 

Ладно, предположим лучшее: Антошка-моркошка оказался осторожней, не вляпался в подобный майонез, не стал полупризраком (хвастовство про службу в охране не забыто, но удалось "съехать" по простодушию и отсутствию других "косяков")... Проходят два-три месяца следствия, дальше суд (решили не запираться, идти особым порядком, поскольку сразу всё выложили – поэтому все будет быстро), и – лагерь.

 

Посчитаем, во сколько это все обошлось? В ходе следствия, пусть с "терпилой" даже пришли к примирению, и выплатили ему, положим, пятерку или десятку испуганные родственники, машина уже стартанула. Даже не машина – целый состав со множеством вагонов. Его не остановишь. Чтобы "закатать" Антошку, работали "пепсы" (ППС-ники), РУБОП или ОМОН, следователи, адвокаты, конвой на ПВС и СИЗО, судьи, прокуроры – закопаны, проедены и розданы под видом "заработной платы" (без никакого, заметим в скобочках, произведенного продукта) миллионы рублей. Кроме того, Антоха загубил свое начатое образование. Его знакомая (знакомые) девушка (девушки) – пишут пока горячие письма, впрочем, не исполненные уже особой надежды – сам Антоха отвечает неряшливо, редко. Его растущий организм требует еды, домашнего внимания. Мама с папой носят и носят к одному и тому же окошечку бесконечные передачки и носятся по инстанциям с безнадежными жалобами. Будущее врача, клятва Гиппократа или какого-то там Томсона-Шмомсона растворились, как сон. Впереди – довольно определенное будущее новобранца криминального мира. За годы бессмысленной отсидки он научится ещё многим вещам, не связанным с медициной, о которых он даже и не подозревает пока.

 

Самое интересное, что у среднестатистического Антошки все могло сложиться совсем по другому, если бы поменялось, скажем, несколько циферок: не миллиарды на создание "универсальных солдат"... безличной, лишенной мужества и разума системы – а тот же бюджет, те же деньги пошли бы на создание обычных рабочих мест. Чтоб хватало Антошкиным предкам на сотик для него...

 

Все очень просто: общество, которое сидит на нефтяной игле и не производит другого реального продукта, превращается в орды воюющих по древним законам банд... Общество, где Антошка не может купить цветов девушке, не украв вязаной шапки "Adidas" – это тупик, в котором комфортно себя чувствует только тот, кто непричастен, наблюдает сверху, кто не будет "банчить перцем" и дезоморфином, чьи дети не попробуют кокса и трепета человеческой плоти под рукояткой ножа или пистолета…

 

Вот и сидит Антошка за ширмой, на "долине", оправляется.

 

- Кто там на дальняке? Дайте отлить скорее, – хмурится Волчара, вставший поздно, к середине дня.

 

- Это я, Антоха, "груза" отправляю "хозяину"! – радостно орёт Антоха.

 

Волчара, тоже бывший когда-то таким же оптимистом-бздюком, милостиво разрешает: "Ну, удачно отбомбиться!.. Давай, быстрее только, не задерживай добрых и честных людей, не задумывайся…"

 

Сидит Антоша со спущенными штанами, упершись взглядом в коллаж из "Плейбоя" – все, что государство приготовило на его молодую жизнь в данный момент. Сидит и вздыхает в сотый раз: можно ведь было, можно было тогда не брать эту бестолковую "Моторолу" с "Умброй" поддельной?! Можно… Его нехитрые мысли перебивает голос из чрева тюремной канализации:

 

- Два-один, два-один, это шесть-ноль (камеры №№ 21 и 60)! Воду убей!

 

Антоха выключает кран. Из отверстия доносится:

 

- Два-один, два-один! Сигаретами не богаты? А программа есть? Совсем высохли.

 

- Сейчас узнаю! – вскакивает Антоха, натягивает штаны, бежит, потом возвращается, цинкует три-три по парапету, кричит весело: – Шесть-ноль, это два-один! Есть "Прима" и "Балканка", будете? Программу тоже тусанем с возвратом, перепишете себе. Только КАМАЗ (емкость для больших "грузов", отправляемых по "дороге", обычно по размеру не больше пачки сигарет) загоните.

 

Вновь та же тюремная бесконечная суета, отвлекающая от одной, до боли разрывающей сознание мысли – за что? за что? за такую мелочь? где справедливость? Лучше не думать, отвлечься, и правда, самому интересно, что там по программе – "Голый пистолет" или "Чужие-2"? Вернут обратно, надо поинтересоваться. Америка, Траволта, "Полицейская академия", сладкие сны, лица девушек с "долины", всегда нагло смотрящие прямо в глаза…

 

*     *     *

 

Может, конечно, показаться, что соотношение цены и наказания для Антона зашкаливает... Но это для тех, кто живет только с той стороны, кто не был внутри тюремного мира. Антон кое-чему научится и здесь. Только выбор его, в каком направлении двигаться, будет гораздо жестче. Здесь нет мальчиков со скейтбордами, с дредами и пирсингом. Как ни странно, здешний климат во многом здоровее, чем тепличная для многих воля, на которой они добровольно становятся рабами, дырявя сначала уши и ноздри геевскими сережками и кольцами, а потом – и души.

 

Здесь лестница и вверх, и вниз идет гораздо круче, и это во многом лучше, чем незаметный пологий уклон иллюзий и обманчивой видимости вольных дней, скользкий, как подтаявший ледник, по которому соскользнуть незаметно в пропасть – пара пустяков.

 

Здесь любая мелочь не проходит просто так и вываривается в горячем кипятке общей жизни – любое движение, любое слово. И здесь же обсуждается, остается неприкрытым всё – от личной жизни (конечно, по желанию рассказчика, не против его воли, но сама тюрьма выжимает из него эти слова) до экзистенциальных ценностей мёртвых стихов Цветаевой (колких, не влезающих ни в одно любовное письмо) или вновь реставрируемого "Черного квадрата".

 

Россия воюет давно. Раньше это разделение носило иной характер, порожденное сначала гражданской войной, когда в макаренковских беспризорниках ходили в первую очередь дворянские дети, а местечково-бабелевские антигерои и швондеры хлынули в обе российские столицы, затем укрепилось и структурировалось, преобразилось в традиции, в которых происхождение уже только угадывалось – традиции и структура иерархии в зависимости от репрессивного климата в стране меняются уже десятилетия. Это своего рода необходимость, без которой анархия перемелет всех. Все времена имеют свои минусы: Шаламов считал личный опыт лагерной жизни сугубо отрицательным. Но тогда лагеря и зоны руками загнанных туда мужиков и инженеров, пасомых жёстко безжалостными пастырями, хоть что-то производили, хоть как-то, платя кровавую жертву, ценой жизней строили университеты, фабрики, прииски, шарашка проектировала лучшие в мире самолёты, танки, разрабатывались месторождения. Цель была определена, воля каждого члена общества способствовала направлению всей энергии к достижению этой цели. Согласившись с примитивным земным предназначением человека, вся страна, в том числе и тюрьма, стали частью экономики.

 

Сегодня, когда заключенных в тюрьмах и лагерях больше, чем в ГУЛАГе, когда централы переполнены, этапы следуют за этапами в переполненных "столыпинах" и воронках, когда на заготовленных за десятилетия шконках, человеко-мастях, спят по очереди по двое-трое – все части системы практически не производят ничего. Из сектора экономики зоны плавно, в соответствии с демократическими реформами, перетекли в сектор политики и "воспитания" и пассионариев, и маргиналов. В нынешнем ГУЛАГе настаивается такая вакцина, такая инъекция для общества, которая потом, оказавшись вновь в организме, ведёт к интоксикации, к самоотравлению, к практически необратимым последствиям: миллионы работоспособных и детородноспособных мужчин, годами не видевших ни труд, ни женщин, вернувшихся в не ждущее их общество, несут ему не благую весть о своём исправлении, а наоборот, все лагерные болезни во все сферы жизни. Общество ограничивается пассивной обороной: нанимает милиционеров на защиту от своего детища. Но это очень дорогое лекарство не действует на саму болезнь, сплачивая только симптомы, и загоняя ситуацию все глубже...

 

Половина хаты спит. Лёха (с "погремухой" пока не определились – все ему не нравится: Пикассо, Мане…) рисует очередного котёнка с большим сердцем с надписью "Оно – твоё". Волчара смотрит телевизор и, почесывая живот, комментирует:

 

- Мишаня, вот что ты думаешь про "Черный квадрат"? Его вот реставрировать собираются. За Малевича слышал что-нибудь?

 

Мишаня, ходячая энциклопедия не очень литературных, но метких выражений, не отрываясь от холодной часовской картошки с редкими прожилками тушёнки, кратко отвечает:

 

- Да куерга это всё. Грёбань полнейшая! Малевич – из погремухи уже все ясно: намалевал что-то, загнал за эксклюзивное нечто, и пялятся, как на полный песец – а!о! А на самом-то деле, посмотреть фактически, весь модернизм – грёбань: то хрен слишком длинный, то рубашка короткая…

 

- Что бы ты понимал! – Волчара спорит только для развлечения, лениво. – Просто когда на него смотришь, то индивидуализируешься. То, что в тебе заложено – оно и появляется в твоих мыслях…

 

- Я и говорю – грёбань! Война в Крыму, всё в дыму – и ни хрена не видно! – Мишаня, доев пайку, идет мыть ложку, положив опустевшую шлёмку в стопку перед дверью.

 

"Квадрат" – это доведенная до абсурда стилизация, вмешивается Лёха-Пикассо. Он сидит на брошенных на пол матрасах, предназначенных для тех, кого завтра "назовут" (вызовут в суд на продление санкции или просто к следаку). Это матрасы похуже, свёрнутые уже в "чисовские рулеты", чтоб только взять их с утра вместо своих – все равно потом возвращаться, вновь застилать постель, лишние хлопоты, ведь в последнее время практически никого не нагоняют (не освобождают вчистую).

 

Волчара, оживившись от неожиданной прыти молодого и зелёного:

 

- Сына, что ты умничаешь, грёбаный стыд? Как ты выражаешься – стилизация, абсурд. Что, по-твоему, эта стилизация?

 

- Ну, это когда вместо лица, например, рисуешь овал или круг. Вместо ушей – треугольники, и так далее… – Пикассо умничает и важничает.

 

- Ну и что по-твоему, кукусик, стилизует "Черный квадрат"?

 

- Не знаю, это может быть всё, что угодно.

 

- Да не всё, что угодно! – раздражается Волк. – Вот если ты вместо котенка девушке пошлёшь квадрат и ещё напишешь "Он – твой", это будет нормально? А вдруг это стилизация, доведенная до абсурда, какого-что хрена?! Он твой…

 

Волчара и смеётся, и возмущается.

 

- Это будет грёбань, – подтверждает вновь Мишаня, сметая в ладонь с общака кожуру лука и чеснока.

 

- Нет, конечно, – Пикассо наивно пытается ещё сказать что-то выучено-умное, но Волчара его пришпиливает:

 

- Это будет точно ни хрена не стоящая грёбань! Потому что любой повтор – это ухудшение как оригинала, так и бездарной копии. Как все твои котята, кукусик! Они твои!..

 

- Что ты хотел этим сказать? – обижается Лёха.

 

- А то, сына!.. Что ты не знаешь, а мелешь, стилизацией чего первоначального был квадрат. Наверняка всяческой мерзости, что есть в человеке – его волосатых ушей, соплей, грязи под ногтями. Это шерсть, это менты, которые тебя принимали и держали на кулаке пару суток, это терпила твой, подельник, который тебя сдал – посмотри внимательно! И если ты это будешь повторять – ты тоже будешь, как тот мерзкий тип, который первый это нарисовал и разрушил нормальное искусство. Стилизация! Абсурд! – это все вонючие съезды. Рисуй котят и больше не вякай. Надо рисовать нормально – лес, бревно, три медведя, вот это я понимаю!

 

- Ты же сам говорил – индивидуализм, – подкалывает Лёха.

 

- Но я же не сказал, что это хорошо! – радуется Волк, поймавший в лапы котёнка. – Запомни, раз папа сказал, значит это так.

 

Мишаня, покончив с картофаном, и не спеша потягивая чаёк, улыбается неправильным прикусом:

 

- Вот нашли, на чем свернуть кровь!.. Причём тут стилизация, индивидуализм… Я понимаю так – если бы мне за это покашливали по бане, так, чтоб я мог семью содержать, ребёнка одеть – базара нет, я бы струячил эти квадраты пачками, вагонами бы грузил. А так просто это даже не грёбань, а самогрёбань!

 

- Это как? – отрывается Лёха от недоштрихованной лапки.

 

- Как, как, каком сверху! Очень просто – когда сам себя имеешь не снимая штанов. Вот как!

 

Дискуссия закрыта. Волк, протянув ногу, большим пальцем щелкает по кнопкам, переключая каналы в поисках нормального искусства – девушек, беззаботно поющих о белом снеге, связывающем нас с небом, – раздражаясь от рекламы, как от Лёхиных котят – таких же ярких и безжизненных, стилизованное пушистое ничто.

 

*     *     *

 

Иногда сны здесь очень яркие, как жизнь коралловых рифов, – чувства, ощущения расцвечены и контрастны до предела. Возможно, из-за информационного голода и вынужденного чисовского серого быта. Разум после огней городов, столкнувшись с мышино-камуфляжной бесконечностью, сопротивляется. Сами милиционеры, ощущая уже диоменутую негероичность их положения, невольно подтверждают это разными мелкими деталями: на их мобильниках, например, сплошь мелодии из "Бумера" или "Бригады". Нередок и "Владимирский централ", и "Мурка", иногда в каком-нибудь кителе затиликает "Семь сорок" – и кто-то исполняет невольный танец, хлопая по карманам:

 

- Але, ну что ты? Сейчас, заедем в питомник (в СИЗО), и я уже, считай, дома. Пива можно возьму полторашку?

 

"Бригада", "Бумер", Саша Белый – скорее всего, от недостатка личного мужества, восполняемого таким виртуальным образом... Саша Белый – хоть какой для них, а герой, пусть без твёрдых моральных принципов, но хоть мужества не занимать... Психологические коллизии таковы, что система неизбежно плодит неполноценных нереализовавшихся служак, у которых за отсутствием провозглашаемых с революционных времен пылких принципов, реализуются самые примитивные инстинкты: кто повыше, "крышует", скажем, определенные автобусные маршруты в городе; кто пониже, между игрой в "контру" и выбиванием из пацанов признаний или пьет, или листает автомобильные журналы с самыми дешёвыми моделями, прикидывая, во сколько лет такой серости обойдётся подержанный праворульный "японец"; кто самоутверждается иным способом, геройствуя дома или на дискотеках, любым способом подчеркивая при случае значение погон на плечах:

 

- Ножницы? Не положено! Сегодня суббота! (Хата уже неделю каждое утро отдает заявления их ножницы для ногтей и для волос – и все как-то нет возможности).

 

- В баню? Пойдешь через десять дней, по утвержденному положению. Кипятку? Я тебе не повар! (Если ты оказался на ПВС, например, знакомишься с делом несколько дней, или вызван на допросы, то вообще бани можешь не дождаться. На СИЗО – полегче, там хоть какие-то традиции. А здесь погоны – защита от совести).

 

Нормальные, более-менее адекватные, точнее, – конечно, тоже встречаются. Они есть везде, поскольку мы все же живем в России. Но составляют ли они хотя бы значимую часть всего мышино-голубого спектра?

 

Да, есть те, кто втихаря говорит: мы за вас, но, вот, система, ее не переделаешь. И даже втихаря пытается как-то помочь. Но чем больше звезд и лычек, тем больше вероятность лукавства, хитро-Дзержинского прищура, конторской корпоративной умерщвленной совести и чести.

 

Не удивительно, что многие живые по характеру русские парни пошли в криминал, либо в бандитизм, либо в одиночное волчье–разбойничье плаванье. Не потому, что их туда особо тянуло – просто им, как и многим другим, не осталось выбора. Работать годами на пустопорожнее ничто? Свести смысл жизни к маршруту: стол – отхожее место? Любовь к свободе и изначальная тяга к справедливости не могут ужиться с тем, что каждый день ты либо сторожишь чужое добро, либо за подачки бычишь ценой здоровья – за копейки, за мизер, либо ловишь и сажаешь любым путем в клетку одних и тех же и уже не заботишься, чтоб что-то аккуратно доказать, главное – поймать, ведь дальше свои – прокуратура и суды – тоже придерживаются того же удобного принципа: раз человек в форме говорит, что у него сорвали погон и оказали сопротивление, значит, это так и есть.

 

Люди в форме, в мантии легко привыкают, что только они и есть закон (в который они особенно-то и не заглядывали, младшие и средние чины – повально). Отсюда – полное перерождение всей системы органов государства (родившихся и развившихся в стройную структуру ещё во времена Иоанна Грозного). Если при Сталине признание было "матерью правосудия", то сегодня всё упростилось до предела: желание человека в погонах (а уж тем более человека в галстучке в большом красивом доме) – мать правосудия. Да, ещё довольно часто примитивно и сильно бьют тех, кого взяли даже не с поличным – а по подозрению, просто потому что кое-что было в прошлом...

 

Юра Безик, смотрящий по хате, сидит за общаком, играет в домино с новенькими первоходками, которые ещё, как овцы, – пугаются всего подряд, неуверенно спрашивая обо всем: при шмоне переломали сигареты, что с ними делать? выкидывать?

 

- Выкидывать? Вы что! Вы плохих времен не видели. Вот, отдайте часть Покемоне, часть загасим в запас. Я как-то предыдущим сроком половицы вскрывал, вот какие окаменевшие с 70-х годов окурки собирал, законченные до потопа…

 

- Во-во. Мы на малолетке, было дело, шпонки скребли, и опелки эти продымленные курили. "Русский лес" называется, – поддерживает его Мишаня. – В этот раз мы, конечно, вляпались совсем по-дурному – прямо у дверей хаты нас приняли. И сразу – в ГОМ, и там х…или весь вечер: бам! бам! Я несколько часов не приземлялся, летал на кулаках! Вас-то хоть не били… Это уже хорошо. А нас с ИВС каждый день возили – возвращаемся уже после обеда. Даже конвой – видят же, что происходит – сигарет нам подкидывали. Через несколько дней терпилу притащили на опознание, без адвоката, без понятых... Так, что у нас там? А мы вот так, обан-бобан! – Безик щелкает доминошкой по столу и подмигивает Мишане; новенькие, Леха и Сашка-Сирота, кладут камни осторожно, будто извиняясь или боясь чем-то обидеть Юру с Мишаней.

 

- Главное – не признаваться! Признание – прямой путь в колонию… О, так, что там у нас? А я вон как! И вот так! – Безик с блеском закачивает партию, обрубая оба конца доминошной свастики "баяном" и "кустиком" – итого проигравшим плюс 75.

 

- Та-а-ак. На что мы там играли, на желание? – в глазах Лёхи и Саши – неподдельный испуг. Еще не освоившись, они уже вляпались по уши – мало ли какие бывают здесь желания.

 

- Да мы вроде не твердо договаривались, в шутку же… – боязливо переглядываются они, поёживаясь от мрачнейших предчувствий. Особенно Лёха. Сашка-Сирота все же что-то прошел в жизни, не по школьным учебникам с мультяшными иллюстрациями.

 

- Как это не договаривались! Не-ет, сели – значит, приняли условие, – вмешивается и начинает нагонять жути Хмурый, даже не принимавший участия в игре. – А что же вы садились играть?

 

- Ну, на первый раз – общак полностью вычистить и помыть! – великодушно объявляет Безик.

 

- Ну, если общак, то можно, – облегченно соглашаются новенькие, более всего боявшиеся, что их заставят делать нечто другое, гораздо более страшное или унизительное.

 

- Что "можно"!? Что "можно"!? Будете делать, и все! – преувеличенно серьезно бьет Хмурый по оробевшим душам, и во многом правильно – здесь нельзя быть слабым. Слабак быстро становится непоправимо потерянным, вечным обиженкой.

 

Ночь. Аблакат, молодой таксист, попавший в дурную историю с пассажиркой, предложившей расплатиться не деньгами, а услугами – прозванный так за то, что даже не представлял системы правосудия, и назвавший адвоката "аблакатом" – скулит, тихо стонет во сне, ворочаясь на верхней шконке, рядом с "дорогой". Волчара стоит, курит, опершись на шконку, потом поправляет съехавший с Аблаката пуховик, незлобно выругавшись.

 

Ещё днем Волчара, оказавшийся здесь уже в который раз, ободрал его: "Ты только не будь на колпаке, не раскисай". Аблакат днем держался: мыл со всеми пол, чистил от остатков еды шлёмки, играл в домино, правда, тоже на желания, и проиграл. Хмурому – месяц не бриться... Но в глазах был все равно тот же древний человеческий страх, – а что со мной будет? за что? когда кончится этот кошмарный сон?

 

- Ты пойми! – Волчара поставил Аблаката перед собой навытяжку и поучал. – Ты эгоист! Какого хрена ты эгоист? Нельзя быть эгоистом здесь – здесь все свои, ближе папы, ближе мамы!

 

Аблакат пытается вникнуть в слова Волчары, но уж слишком много пришлось принять без раздумья, так что разум, мечась в безвинных юношеских глазках Аблаката, окончательно гаснет, будто компьютер после неожиданной атаки со всех сторон: что брать с собой когда позвали на санкцию? что делать, когда передаче пришла шоколадка? а любимые пирожки? что предпринять – следователь говорил, что вот-вот выпустят, а папка с мамкой – неизвестно, наняли ли адвоката? почему он не приходит? как там девушка? что можно писать в письмах, что нет? пробовать ли чифир? что делать, когда заболел зуб?

 

А тут еще Волк, футбол, холод (рукава свитера сразу обрезали на нужды "дорожников"), неловкое движение, мяч, сшитый из носков, набитый обрезками полиэтилена, попадает то ли в штангу, налепленную снегом по "шубе", то ли в ворота.

 

- … Гол, – неуверенно сказал Аблакат.

 

- Что-что? – взревел Волчара, стоявший на воротах.

 

- Вроде гол был…

 

- Вроде или был?

 

- Гол, бей сюда попало.

 

- Я сейчас тебе попаду! Всеку – надристаешь больше лошади!

 

- Ну, может, и не было!

 

Волчара окончательно рассвирепел: – Ты мне определись – был, не был! Что вы все время заднюю включаете чуть что! Как ты мог видеть?! У тебя же глаза в разные стороны смотрят от страха, в глаза смотреть! Был или не был? Герой, мля, Пеле! Бекхем грёбаный – гол! А чуть что чувствуете, что попадаете – сразу на измену: а может и не было, а может я и ошибся… Это не я!..

 

Гол-то действительно был, просто ситуация обострилась тем, что кто проигрывает, тот, придя в хату, заваривает чай. До этого, хоть и было забито более полусотни голов, счет держался приблизительно равный. Но Волчара подвернул ногу и встал на ворота, а Аблакат наоборот осмелел, стал уже играть не кое-как, осваиваться, все наглее бить по воротам, уже вошёл в азарт.

 

- Гол все же был, – неуверенно подтвердил первоначальные показания Аблакат.

 

- Гола не было, что ты тут устраиваешь, гребаный секс! – сила слов Волка в соединении с угрозой, плюс жизненный разбойный опыт никаких шансов Абакату не оставляет.

 

- Да вроде был!..

 

- Я, – с паузами после каждого слова стал произносить Волк, – тебя… угробу… щас! Гола … не-бы-ло!

 

- Ну, не было, так не было, – Аблакат сдался, повесил уши, как ослик Иа в день рождения. Футбол потерял смысл, хотя ещё за минуту до этого казалось, что стоит только привыкнуть к нынешнему распорядку – проверка, баланда, прогулка – и все скоро обойдётся! Главные вопросы здесь – впереди. Могут застать в любую секунду, и исходят они вовсе не от следователя.

 

- Ну, все. Тебе здесь угребать или в хате? Разобью твою невинную хлебище – и на продол! – Волчара стал гнать жути вовсю. – Да мне плевать на самом деле – был этот гол или не был! А вот ты, конкретно ты – что ты мне врешь в глаза? Был, не был – я что тебе, мальчик-побегайчик? Определился – был гол! – так и стой на своем. Если ты прав – не отступай. А если не уверен – прикрой свой фрагмент и не порть кадров! Главное – не ври мне. Когда человек мне врет – я нюхом чую, понял?..

 

Аблакат, вновь воспаленным неустойчивым сознанием ищет выход и не знает, что сказать, что сделать – он в майонез ногами уже соскользнул, по самое горло.

 

- Ну, ладно, – Волк великодушно ослабил хватку, – в другой раз просто ушатаю. Просто будку распишу и скажу – так и было. Ты-то хоть понял, за что? Продолжаем. Два-ноль…

 

Футбол продолжился. Аблакат ещё пару раз получил словесных эпитетов от своих же – за то, что после беседы с Волком не мог собраться, дергался на ледяной корке боксика для прогулок, как Пьеро на верёвках, – бессмысленно и нелепо, промахиваясь по мячу или наступая на него, окончательно превращаясь в большого расплющенного головастика. В конце концов, все пока обошлось – ничья, раскрасневшийся и воодушевлённый Волчара, схвативший на лету из западной "дачки" куриное крылышко, и разжевывая его без остатка, ароматный зеленый чай, на который половина хаты перешла по причинам вольного эстетства, – некоторой мелочи, выбивающейся из обычной тюремной рутины.

 

Но после обеда, приснув, опять что-то скулил, и кому-то жаловался – возможно, своему легальному ангелу.

 

Под утро те, кто обычно в хате вёл ночную движуху-положуху, ночной образ жизни, включал телевизор на полную и слушал в тысячный раз одни и те же клипы, заучив все слова и движения:

 

- О, смотри, сейчас она будет на диване скакать!

 

- Вот эта черненькая – моя девочка… Пусть только дождётся!

 

После клипов сразу переключались на другой канал – там шёл хит-парад мелодий для мобильников. Звук по бане! – хочешь-не хочешь, а сквозь сон узнаешь – кто поднялся на первую строчку, кого уже скинули наконец-то... Что в этом завораживающего, что каждое утро, каждое утро – одно и то же? Перемены хоть в чем-то, хоть в такой малости – Билан упал или "Шпильки" и "Стрелки" махнулись местами... – время, основной противник каждого, кто оказался здесь, – не железобетонно, оно поддается, и даже судя по таким дурацким вещам – изменяется. И все-таки, что в этом завораживающего, до конца не поймёшь: вся хата (те, кто на ногах), сбегается с маниакально-раскрытыми глазами, с меломанскими приступами шизофрении следит, как набирает силу какой-нибудь прожженный, проплатившый эфир "петушила", и как скатывается с горы в бездну безвестности "свора куриц", которые помелькали-то всего секунду по сравнению с местными сроками, но за эту секунду они подарили всем, кто этого хотел, возможность мысленно ухватить их округлости, их прелести прикрыто-открытые и успеть прокомментировать – кто и что и с кем из них совершил (в основном, по 132-й и 133-й).

 

У тех, кто спит, сны такие же – неясные, короткие. Неглубокие, немелодичные. Иногда они рассказываются за порцией утреннего кофе-чая, но не обсуждаются – из самого контекста сна всё ясно: и к чему он, и что ждет сновидца... Многим снится, что весь город – в "дорогах": от подъезда к подъезду – веревки, "кони", плывут "малявки", и весь мир связан кем-то в одну большую тюрьму.

 

Одну мелодию все слушали молча: еще девочка, почти подросток, пела незатейливую песню про уехавшую далеко маму, и что она её ждет–не дождется. И даже играя в домино, кто-то потом обязательно напевал под нос: "А я игрушек не замечаю. На все вопросы твержу упрямо – я очень сильно по тебе скучаю, мама!.."

 

Мама, мама – даже в риалтоновых снах, пусть на мгновение – но они живые и реальные, такие, какие есть – никогда не предающие, заботливые, ведущие по свободным дорогам воли, даже если у кого-то их за это долгое время не стало…

 

Шприц сидит уже давно. Когда он узнал, что мама умерла – сжал зубы, отложил до нужного времени свою злость, свою лесть тем, кого знает как виновников всего этого. И он во сне, услышав простенький подростковый лепет, расслабляется, успокаивается, хотя, когда бодрствует, не может слушать этой мучительной песенки – переключает нервно канал, кричит "дорожникам", чтоб поправляли антенну, или срывается с места, находит себе какое-нибудь занятие: распускает на нитки рукав свитера или шапку, или цепляется к тем, кто опять поставил на общак пепельницу, которая только что стояла на полу – и никто его не останавливает. Все понимают, что дело не только в обязательной чистоте. Дело в маме.

 

Окончание следует

 "Зырянская жизнь"